Русская армия в Первой мировой войне
Архив проекта -> Геруа Б.В. Воспоминания о моей жизни. Т.1. -> Пажеский Его Императорского Величества корпус
Русская армия в Великой войне: Геруа Б.В. Воспоминания о моей жизни. Т.1.

ПАЖЕСКИЙ ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА КОРПУС.

Пришли. Сданы новому начальству. «Арбуз» жмет нам на прощанье руки и желает всякого благополучия. Для нас открывается новая глава. И я начинаю ее — через день-другой после обмундирования и представления новым товарищам — с лазарета. Невский сквозняк успел меня прохватить, и я слег с обычным для меня периодическим нарывом в горле.
В пажеском лазарете «общих классов» (отвечавших курсу кадетских корпусов) первыми заметными фигурами представились мне смотритель лазарета Кирилл Иванович Вавенко и старший врач — в генеральском чине действительного статского советника — Юргенсон.
Кирилл Иванович, которого все знали по имени, но редко кто — по фамилии, был старожил в корпусе и помнил отцов и дядей пажей нашего времени. Прочтя мою фамилию над кроватью, он немедленно порылся в своей памяти и объявил, что был Геруа, который подавился резинкой! Если случай этот не был чистой фантазией старика, старавшегося держать на высоте свою репутацию историка лазарета, то он мог относиться только к моему дяде Николаю и к концу сороковых годов, когда он вышел из корпуса до его окончания. Таким образом, в конце 1890 г. Кириллу Ивановичу должно было быть не менее 45 лет службы в стенах корпуса. Это был маленький, суетливый сухой старичок с седой бородкой и красным морщинистым лицом.
Владимир Магнусович Юргенсон принадлежал к числу военных врачей старой школы, веривших в неподвижность той медицины, которая была ими усвоена
[17]
на школьной скамье и в первые годы службы. Впрочем, со мной он произвел, когда я уже был в младшем специальном классе, опыт, едва ли до того рекомендованный врачебными книгами. У меня был очередной нарыв в горле, и Юргенсон решил остановить процесс приемами внутрь чистого скипидара. Вероятно, он думал не о внутреннем его действии, а о прижигании горла при проглатывании. Давали мне скипидар только раз в день по чайной ложке. Вызывало это большие, острые боли, не говоря об отвращении, но толку от нового средства (старые я все знал наизусть) не получилось никакого. Юргенсону пришлось стать перед нарывом, позволить ему созреть и самому прорваться.
Старик был не прочь выпить, и часто, при вечерних посещениях лазарета, от него пахло вином, а иногда и походка выдавала недавнее возлияние.
В один из таких вечеров, когда я лежал в лазарете общих классов с междуреберной невралгией, Юргенсон приказал натереть мне спину... хинином. Итак, хинин снаружи, скипидар — внутрь!
Пажеский корпус последних годов 19-го века резко отличался от того, чем он был в его первых годах — после его основания в 1801 году. Тогда это была маленькая школа с маленьким схоластическим содержанием и с большим придворным уклоном. Мемуарист А. С. Гангеблов, декабрист, рассказывает о годах 1814-1820, что из камер-пажей, назначенных состоять при Императрице или Великих Княжнах, а их всего было 15, двое ежедневно отправлялись в соответствующие дворцы, где дежурили в течение целого утра в ожидании, что в них явится надобность. Так как она являлась очень редко, то эти камер-пажи слонялись без дела — хоть бы и чисто придворного, — а еще чаще их отпускали, властью Ее Величества или Императорского Высочества, домой. От «рабочего» дня, в течение которого в корпусе должно было идти образование этих юношей, оставалось не много или ничего. Пребывание в корпусе в таких условиях вело к тому, что Царская Семья знала в лицо многих пажей, общее число которых ограничивалось 150, а выпускное отделение составляло человек 30; Великие Князья влияли на выход пажей в тот или другой гвардейский полк; воспитание было скорее светским, чем военным. Очевидно, эта по-
[18]
верхностная шлифовка не мешала питомцам корпуса впоследствии оказываться в первых рядах правящего класса армии и просвещенных русских людей. Объяснить это одним деспотизмом нельзя. Дело заключалось в том, что была еще тогда жива традиция домашнего воспитания 18-го века, для которого дворяне-родители не жалели средств и при котором учебные заведения — как школа — для их сыновей являлись только подспорьем.
В мое время, то есть в конце царствования Александра III, штат корпуса был 330 воспитанников, из них 170, то есть примерно половина, интернов.
Штат кадетских корпусов был втрое больше, так как из счета пажей нужно исключить специальные классы, отвечавшие военным училищам. Приходящих в кадетских корпусах почти не было вовсе (кроме Александровского кадетского корпуса — почти целиком из экстернов — и Николаевского, где их допускался большой процент). Внутренний уклад всегда был одинаков. Придворность в Пажеском корпусе ограничивалась редкими вызовами камер-пажей во дворец на торжественные выходы и приемы. Год на год в этом отношении не походил: были, например, выпуски «коронационные», когда не только все камер-пажи, но и некоторые пажи отправлялись надолго в Москву и все они принимали почти ежедневное участие в различных придворных церемониях; по возвращении в Санкт-Петербург в такой год шли приемы, поздравления и т. п. и «счастливые» выпуски в них часто фигурировали.
Назвать мой выпуск 1894-95 гг. «счастливым» в этом смысле было бы бестактно, так как довольно большая придворная служба выпала на нас по печальному случаю неожиданной и ранней кончины Императора Александра III. Мы тоже ездили в Москву встречать тело покойного Государя к несли в течение месяца усиленную службу по возвращении с траурным поездом в Петербург и потом во время похорон.
14-го ноября в церкви Зимнего Дворца состоялось бракосочетание молодого Государя, при котором присутствовали все камер-пажи, и я лично впервые состоял — с А. Н. Шуберским в паре — при Императрице Александре Федоровне. В конце этого же 1894 г. и в начале 1895 г. состоялся ряд приемов разных депутаций и ико-
[19]
странных послов, на которые вызывали камер-пажей Государя, Государыни, а иногда и Великих Княгинь и Княжен.
Как учебное заведение корпус успел сильно подтянуться и сбросить с себя репутацию убежища светских бездельников и шаркунов. Репутация эта держалась еще в 70-х и даже 80-х годах. В истории постановки воспитательного и учебного дела в Пажеском корпусе отмечаются имена ротного командира К. К. Жерардта — французского выходца (1843-59), директоров генерала Павла Николаевича Игнатьева (1834-45) и Дитерихса (1878-1894). Последний был директором почти в течение всего времени моего пребывания в корпусе (четыре года из пяти) и сдал корпус графу Келлеру как раз в дни погребения Императора Александра III. Ф. К. Дитерихс служил по военно-учебному ведомству с 1868 г. и провел в милютинских военных гимназиях около 12 лет. Перед назначением в Пажеский корпус он 4 года был директором 3-й Санкт-Петербургской военной гимназии (впоследствии корпус) — на той-же Большой Садовой улице, но по другую сторону Невского. Долгая и немецки-добросовестная работа Ф. К. Дитерихса в военно-учебных заведениях — в общем в течение всей его жизни, сделала из него выдающегося педагога. Чтобы окончательно покончить с легендой о ничтожной сущности привилегированного корпуса, он твердо принялся за пажей и еще тверже за учительский и воспитательный персонал. Подобрав к рукам и тех, и других, и третьих, он выдвинул корпус на место, действительно отвечавшее его привилегиям и оправдывавшее их. Приглашались лучшие учителя, которым платили больше, чем в кадетских корпусах. В специальных классах читали лекции несколько профессоров военных академий. Инспектором классов был в мое время профессор военный инженер Кирпичев, один из известных тогда математиков.
Досадным исключением в хорошо подобранном педагогическом персонале были учителя-старожилы прежней школы, которых неловко было уволить. Там, где «старожилость» — в лазаретном случае знаменитого Кирилла Ивановича, — не принося пользы, была симпатичной, в области преподавания она приносила вред. Об этих исключениях скажу ниже, в своем месте.
[20]
Управлять пажами было не легко. За многими из них стояла влиятельная и сильная родня. При слабом и уступчивом директорстве это вело бы к потаканиям в отношении одних, а в других к сознанию неровностей в обращении начальства.
Ф. К. Дитерихс поставил всех на одну доску. Учебные отметки, поведение и характер служили единственным мерилом для выдвижения. Раз навсегда, например, было установлено, что в старшем специальном классе после назначения фельдфебеля, который выбирался не только за ученье, но и за волевые и внешние качества, два (или три) камер-пажа назначались к Императрице (или Императрицам) строго по старшинству баллов. Никакая маменька и никакой палата из светского Петербурга не могли заставить Дитерихса сделать исключение для их сыновей из этого твердого правила.
Казалось, что директор, этот медленный и важный генерал, сухой и недоступный, стоял далеко от пажей. На самом же деле, как говорили об этом офицеры-воспитатели и свидетельствовали те или иные решения, старик знал о каждом паже все, что было нужно знать. На учебных комитетах он вникал детально в доклады и аттестации воспитателей и учителей. Вникал, проверял и помнил.
В общем, между пажами установился дух равенства, взаимного уважения и приличия. Дух этот они уносили с собой в жизнь и, прежде всего, в те полки, куда выходили. Некоторые полки гвардии — как стрелки Императорской Фамилии, Преображенцы, Кавалергарды — были почти сплошь «пажескими». Там для них как бы продолжался родной корпус.
Б. А. Энгельгардт в своих записках («Воспоминания камер-пажей» в журнале «Для вас», Рига, 1939 г.) о Дитерихсе упоминает лишь вскользь и отмечает расплывчато, что пажи его будто бы «не любили». Не знаю, в какой мере нежные чувства к начальнику полезны для дела и, вообще, возможно ли ему быть «любимым» всеми. Достаточно, чтобы подчиненные своего начальника очень уважали и слегка побаивались. Именно так себя поставил Ф. К. Дитерихс. Внешняя недоступность его была тем барьером во взаимоотношениях, за которым начинается опасность фамильярности и рас-
[21]
пущенности. Преемник Дитерихся, граф Келлер, снял этот спасительный барьер, но едва ли воспитание его питомцев от этого выиграло.
В числе «либеральных» и «товарищеских» мер нового директора — старого пажа — было немедленное учреждение во всех ротах отделений умывалок, где за занавесками были устроены комфортабельные «биде» с проточной водой. По утрам граф Келлер нарочно пробегал своей обычной суетливой походкой спальни рот, чтобы убедиться, что пажи пользуются этим новым усовершенствованием их быта. Торопливая походка графа Келлера была прямой противоположностью Дитерихсу, который не шел, а «плыл» по залам корпуса. Встретив пажа с полотенцем через плечо, идущим в умывалку, Келлер спрашивал на ходу: «Куда вы идете?» — «Делать биде, Ваше Сиятельство!» отвечал паж, если он был находчивым и бойким. Удовлетворенный директор бежал дальше...
Другой мерой было дарование камер-пажам права самим заказывать меню завтраков и обедов. Эконом обязан был приносить накануне вечером проэкт возможных блюд на рассмотрение и выбор старшего класса. Одновременно было введено дежурство камер-пажа по кухне, — кстати соседней с помещением специальных классов. Дежурство могло быть полезным, но я думаю, что на деле оно сводилось к отбытию номера (сам не дежурил, так как был одним из старших, то есть взводных камер-пажей, которые не несли никаких дежурств). Что касается до выбора и изобретения блюд, то это несомненно — по крайней мере в начале, пока не выродилось, — улучшило наш стол. Однако это было ненужным баловством и барством, ибо и до того стол был более чем удовлетворительным; он был вкусен, здоров и заметно превосходил скромную массовую стряпню кадетских корпусов, судя по примеру знакомого мне Первого кадетского корпуса. Между прочим, у нас к чаю, который подавался в больших чайниках,
[22]
прибавлялся на каждого пажа стакан горячего молока, чего не было, как правило, в других корпусах. Во внешности чаепития имело домашний характер то, что чай разливался не по кружкам, а по граненым стаканам, имевшим блюдечки.
Как новая кухонная мера отразилась на расходах я бюджете корпуса мне, конечно, не известно, но по растерянному виду нашего буфетчика Теребилова — архипатриархальной фигуры с седой окладистой бородкой московского купца — можно было угадывать, что равновесие в этой области было нарушено.
Третьей мерой графа Келлера было приглашение в некоторые будние дни к себе на обед камер-пажей по очереди. Это давало ему случай познакомиться с их светскими манерами, знанием языков — особенно французского, и, отчасти, характером. За обедом, на который являлось человек 6-8 пажей, председательствовала графиня Мария Александровна, еще молодая, видная и красивая брюнетка. Заводился общий разговор, и приглашенным оставалось следить за собой, чтобы не совершить какой-нибудь «гафы».
Не провинился ли в этом отношении в моем выпуске барон Арпсгофен, мой сосед в старших классах по парте и по баллам и тоже старший камер-паж? Он в начале учебного года был в списке выше меня на одного, но при назначении камер-пажей к молодой Императрице его обошли и назначили меня.
Подобный обход тоже явился нововведением и отказом от строгой системы Дитерихса. Лично я, конечно, выиграл, но это не мешает мне усомниться в моральной пользе такого отказа. В следующем за нами выпуске — «коронационном» — снова повторился обход вполне достойного юноши, прошедшего корпус с первого класса, в пользу поступившего год тому назад, стоявшего по баллам заметно ниже, во зато титулованного, с исторической русской фамилией.
Начались светские переоценки! Вспоминаю свой первый обед у графа Келлера. Он нарочно перешел со мной на французский язык и спрашивал, между прочим, про моего отца. Отвечал я храбро, хотя тогда мой разговорный французский язык не отличался свободой. Но директор вел себя поощрительно, мягко поправил ошибку и подсказал слово, которо-
[23]
го я сразу не мог найти. Что я все же выдержал экзамен, было доказано моим назначением к Императрице — в пару с А. Н. Шуберским.
Возвращаясь к Ф. К. Дитерихсу, вспоминаю, как он в редких, но нужных случаях, спускался со своего Олимпа, чтобы учинить разнос. У него был острый, вздернутый нос, длинные седые усы, обрамлявшие бритый подбородок, и совершенно голый череп, на котором нельзя даже было вообразить трех знаменитых бисмарковских волосков, выдуманных карикатуристами. В случаях важных, а такими всегда были его обращения к пажеской массе, он закладывал большой палец правой руки за вторую сверху пуговицу своего двубортного сюртука, а остальными пальцами похлопывал себя по груди, точно аккомпанируя своим медленно и размеренно выпускаемым словам. Говорил он с немецким акцентом и коротко. Однако выразительность от этого не страдала.
Особенно остались в памяти два обращения к моему классу.
В 5-м классе случилось, что не пришел учитель, и мы на радостях затеяли шумную возню. Как раз в это время в соседний зал 3-ей роты вошел Дитерихс. Не ускорив своего шага, он вошел в класс. Мы успели уже замолчать и занять свои места. Старший скомандовал : «Встать смирно!»
Директор остановился в дверях в своей обыкновенной позе. «Что это за шум и безобразие? Вы ведете себя не как пажи, а как пажеские мальчишки!»
Хотел он, очевидно, сказать «уличные мальчишки».
Другой разнос был в младшем специальном классе — и гораздо серьезнее. По глупости и ради захватывающего чувства авантюры наше отделение решило произвести общий подмен подаваемых французских сочинений другими, заранее, вне класса, написанными. Для этого надо было подделать заглавия тем, которые обычно писал учитель своей рукой на каждом листе. Все это мы проделали, казалось, технически успешно, но француз Пелисье (не потомок ли главнокомандующего в Крымскую войну?) заметил разницу в оттенке красных чернил. Мы попались!
Разразилась страшная гроза. Нас заставили писать
[24]
сочинение еще раз, многие, не подготовившись, получили по единице; класс был оставлен без отпуска на целый месяц; но главное — нас постигла опала.
Дитерихс перестал с нами здороваться, подчеркивая свое благоволение к другим, и лишь однажды вошел в класс, чтобы произнести одну из своих речей.
— Не пажи Высочайшего Двора, — сказал он нам, аккомпанируя себе ладонью по борту сюртука, — а фальшивые монетчики!
И, обведя свою аудиторию, стоявшую в конфузном молчании, презрительным взглядом, повторил:
— Фальшивые монетчики!...
Это была вся речь. Директор повернулся и вышел из класса, чтобы долго-долго не возвращаться в него, тщательно обходя нас и не здороваясь с нами при своих обычных проходах через помещение роты.
Эпитет «фальшивых монетчиков» был много сильнее «уличных мальчишек», брошенного по нашему адресу три года перед тем. Было стыдно и неловко; и когда, наконец, опала была снята и директор снова обратился к нам с привычным : «Здравствуйте, господа!», приуроченным к дням говения и всепрощения, мы вздохнули свободно. Свалилась гора с плеч.
Дитерихс мог твердо вести свою политику в корпусе, чувствуя за собой поддержку Шефа — Императора Александра III, который его лично знал и уважал. Но стоило Государю сойти в могилу, как подняла голову петербургская интрига. Сыновья военного министра генерал-адъютанта Ванновского получили воспитание в Пажеском корпусе при Дитерихсе и затаили против него зуб за бесстрастное к ним отношение и за уроки их самонадеянности. С их слов и также, вероятно, по другим наветам у министра составилось мнение о необходимости «освежить» управление корпусом и сменить «засидевшегося» старика — директора, воспользовавшись сменой царствования. Но надо было найти предлог, а его не было. И вот, Ванновский сам приезжает невзначай в корпус и сумрачно его обходит. Легко можно себе представить, что он выражает при этом недовольство теми или другими порядками и что маститый Дитерихс считает ниже своего достоинства оправдываться.
О результате этого посещения мы узнали чрезвы-
[25]
чайно скоро. Через несколько дней генерал Дитерихс был отчислен на бесцветную должность «для поручений» — и притом сверх штата — при Главном начальнике военно-учебных заведений. Небрежнее и обиднее этого увольнения, как бы официально отвергавшего многолетние заслуги почтенного педагога, трудно было выдумать. Если нельзя было повысить его по родному ведомству, он мог бы получить почетное звание, например, почетного опекуна или даже сенатора. В аналогичных случаях так и поступали.
Нечего и говорить, что самолюбие честного служаки было уязвлено до крайности и что причиненная ему боль отравила остаток его дней.
На прощанье Ф. К. Дитерихс дал каждому из пажей свой фотографический портрет с собственноручною надписью, составленною в задушевных тонах (помню далее фразу: «духовная моя связь с пажами не порвется никогда»).
Все это произошло немедленно после кончины Александра III, в те дни, когда не закрылась еще над его прахом могила. Молодому Государю было не до того, чтобы вникать в обстоятельства увольнения одного из престарелых генералов, к которому так хорошо относился отец. Этим и воспользовались из-за угла его недруги, торопливо сводя какие-то личные счеты. В чем выразилась новая метла, мы видели выше. В Пажеском корпусе была одна черта, которую редко можно встретить в казенном учреждении — это известный уют. Этому способствовал и Воронцовский дворец с планом барского особняка, который чувствовался, несмотря на перестройки, и малый относительно штат. После уроков, кончавшихся к 3-4 часам дня, экстерны уходили домой и в стенах всего корпуса до следующего утра оставалось, как упоминалось выше, всего 170 человек. Курс начинался в мое время прямо с 3-го класса (1-й и 2-й были упразднены в первые два года после моего поступления в 1890 г.), и в семи классах корпуса, разделенных на три роты, считая и специальные классы, было в эти часы, в среднем, человек 55 на роту. В кадетских корпусах, в каждой из четырех рот всегда было громоздкое число около 170 воспитанников — столько, сколько заключалось во всем интернате Пажеского корпуса.
[26]
Эта, разница в размерах здания и в числе его обитателей была заметна всем, переведенным из других корпусов. Нам с Бурманом, после необъятных пустынных коридоров и зал огромного Меньшиковского дома-квартала, где квартировал Первый кадетский корпус, особенно бросилась в глаза сжатость и сравнительно нарядная обставленность Пажеского корпуса. Они умеряли и смягчали казенный характер помещения и быта.
Снаружи, на Садовую улицу, глядел стильный фасад «барокко» — творение Растрелли-отца, — а по обратную сторону асфальтовый дворик отделял здание корпуса от католической церкви Мальтийских рыцарей времен Павла I. Присутствие этой церкви повело к тому, что пажи присвоили себе девизы этих рыцарей, их красивый белый крест как эмблему корпуса и стальное кольцо, подбитое золотом. Эмблема кольца была: «Тверд как сталь, чист как золото». Оно надевалось при выпуске, причем снаружи гравировали «один из стольких-то"», а внутри, по золоту, — год выпуска и фамилию.
За Мальтийской церковью был сад с кегельбаном, а сбоку — другой внутренний двор, или «плац». Тут и в саду пажи гуляли и возились в назначенные часы. На дворе был манеж для верховой езды. Игры в те времена были примитивные, вроде городков и лапты («крикет» в зачаточном состоянии). Начальство в организации игр не принимало никакого участия. В общем, спорт и обучение ему, как это переняли с англичан во всех странах, тогда отсутствовали.
Специальные классы помещались в особом, позднее пристроенном (в конце 80-х годов) крыле, которое соединяло основной корпус здания с квартирой директора, непосредственно выходившей на Садовую улицу. Если между кадетскими корпусами и классами Пажеского корпуса было некоторое различие, то про военные училища и специальные классы можно решительно сказать, что между ними не было ничего общего. В пехотных училищах был четырехротный батальон военного состава. У нас — по числу рядов — скорее полурота, чем рота. Там была точная воинская организация, как в полках. У нас цифровое отношение унтер-офицеров (камер-пажей) к рядовым (пажам) было половина на половину. То что камер-пажей ставили в строй за рядовых,
[27]
если строй выходил с ружьями, с точки зрения строевика было ненормально. Муштра, которой щеголяли училища и которая принимала вычурные формы, была в наших условиях неприменима и отсутствовала. Ее место заняла — со второй половины 19-го века — так называемая « подтяжка » младшего класса старшим.
Юноши соседних классов, бывшие товарищами и на «ты», при переходе в 1-ую роту превращались в ней — одни в начальников, другие — в подчиненных, опять-таки половина на половину. Старший класс переходил на «вы» с младшим и мало-помалу присвоил себе право «тянуть молодежь» или «зверей», как их называли в Николаевском кавалерийском училище. Нужно думать, что весь этот необыкновенный институт «подтяжки» был заимствован из этого училища.
Дурно или хорошо, но эти отношения прочно установились; офицеры их приняли в качестве удачного дополнения к своей власти, и посторонние зрители могли наблюдать, как, идя к обеду или к чаю в строю без ружей, одна половина — старший класс, — построенная отдельной колонкой, шла вразвалку, как попало и почти не в ногу, а другая отбивала с уродливой свирепостью шаг, задирала головы и налезала, по какой-то необъяснимой традиции, друг на друга вплотную — в нарушение устава. Старшие камер-пажи и фельдфебель шли свободно вне строя, сопровождая колонку младшего класса и покрикивая на нее:
— Не отставать!... Голову выше!... и т. д. В часы, когда все роты собирались в столовый зал, появление специальных классов обозначалось задолго этими окриками и топотом нескольких десятков ног младшего специального класса, напоминавшим прибли-жение табуна жеребцов. Шага вразброд старшего класса, лениво следовавшего за младшим, не могло быть слышно за этим грохотом.
Налагать взыскания в мое время имели право только фельдфебель и старшие камер-пажи. Но еще при моем брате, то есть за четыре года перед тем, это право имели все камер-пажи. Дитерихс, неслышно, но систематично боровшийся с естественными злоупотребле-ниями «подтяжки», лишил их этой власти, оставив ее только за пятью фактически начальствовавшими камер-пажами.
[28]
Всевозможные официальные рапорты пажей младшего класса этим начальникам или дежурному камер-пажу, а также регулярные явки по случаю ухода в отпуск или возвращения из него, были предлогом для внушения «молодежи» начал одиночной выправки. Малейшая неисправность в одежде, недостаточная отчетливость поворота, вялость шага, неуменье рассчитать расстояние так, чтобы принимающий рапорт пажа мог подать ему руку — что было традицией, — вело к короткому окрику: «Явитесь еще раз!» с указанием ошибки.
По субботам и по средам, когда уходили в отпуск не одни экстерны, но и все интерны, у так называемого «фельдфебельского» стола вытягивался длинный хвост являвшихся, который уменьшался медленно из-за этих повторных явок. Иной «крендель» прогонялся взад и вперед десяток раз, а то и больше, прежде чем удовлетворить требовательность принимающего и быть, наконец, отпущенным. Хорошо еще, если этот неудачник не уносил с собой «лишнее дневальство»!
Однако в этом ритуале не допускалось ни насмешек, ни тем паче издевательств. Поэтому подчиняться заведенному порядку было нетрудно; к тому же каждый паж знал, что через несколько месяцев настанет и его черед стать начальником и почти на офицерском положении.
Явки, внимание на улицах, чтобы не пропустить отдания чести, требование быть одетым по форме и т. п. имели несомненно свою хорошую сторону; внедрялась привычка к самооглядке и к военной отчетливости. Перед явкой «молодые» репетили перед зеркалом или друг перед другом. Глаз привыкал замечать недостатки. Он не пропустил бы потом, на военной службе, дурно пригнанного ремня или незастегнутой пуговицы.
Помимо этих приемов воспитания, применявшихся более или менее на законном основании, были установлены традиции, которые проводили в стенах корпуса черту между старшим к младшим классами. Так, младший класс не имел права проходить мимо фельдфебельской кровати, стоявшей отдельно и представлявшей, таким образом, для подчиненной половины роты своего рода алтарь. В курилке и в читальной комнате каждый
[29]
класс имел свое место, что давало возможность «начальству» держаться отдельно.
При встречах где-нибудь в обществе, в домашней обстановке, все эти искусственные грани стирались и восстанавливалось дружеское «ты». Служба была службой — дружба дружбой. Правило, знание которого оказывалось потом полезным при первых же шагах мо-лодого офицера.
Дальнейшее и существенное отличие специальных классов Пажеского корпуса от военных училищ состояло в универсальности даваемой подготовки. Она должна была быть одновременно и пехотной, и кавалерийской, и артиллерийской, тогда как училища делились по специальностям. Пажи имели право свободно выбирать себе род оружия и самую воинскую часть. Никакой разборки вакансий по старшинству баллов, как это производилось в военных училищах, не было. Для выхода в гвардию требовался только средний гвардейский балл, — а именно 9 по 12-балльной системе. Не менее трех четвертей выпускного класса обыкновенно и имели не менее этого балла. Остальные, если хотели выйти в гвардию, выбирали армейскую часть временно, с тем чтобы сейчас же быть прикомандированными к «своему» гвардейскому полку для перевода через год. Такому прикомандированию подвергались, без исключений, независимо от баллов, все те, кто хотел выйти в гвардейскую артиллерию или лейб-гвардии Саперный батальон, как в совершенно исключительном случае нашего фельдфебеля Бобровского.
Справиться в корпусе с задачей универсальности было мудрено. Весь строй и порядок, в основе, оставался пехотным. Будущие артиллеристы и кавалеристы составляли особые отделения, отличавшиеся от пехотного тем, что они чаще ездили верхом в манеже, а артиллеристы, кроме того, упражнялись в действиях при орудии. Внизу, в фехтовальном зале, стояла одна трехдюймовая поршневая пушка — предмет этих упражнений, не слишком частых, под руководством приглашавшегося со стороны артиллерийского офицера.
Когда наступала весна и стаивал снег — это совпадало с периодом Великого поста — на Марсово поле, отстоявшее от корпуса в 20 минутах ходьбы, приводили раза два или три «настоящий» эскадрон или «настоя-
[30]
щую» батарею. Кавалеристам давали возможность на этом плацу испытать на деле строевой устав, эволюции которого они изучали зимой лишь по чертежикам и воспроизводя их мелом на классной доске. Артиллеристам показывали на пятачке Марсова поля «подъезды» и «отъезды».
Поверхностность такой подготовки была очевидна. Поэтому, с началом летних лагерей все специалисты отчислялись от корпуса и прикомандировывались к строевым частям — в большинстве к тем самым, куда собирались выйти. В пехотном отделении обычно оставалась горсточка, так как больше половины пажей неизменно выходило в конные и артиллерийские части. Зимняя «пехотная» подготовка специальных классов была явной аномалией! Пехотинцы вместе с младшим классом составляли свой собственный миниатюрный квартиро-бивак на левом фланге Главного Красносельского лагеря, близ Дудергофской горы. Эти пажи состояли, для маневров и некоторых строевых занятий, в прикомандировании к Офицерской стрелковой школе. При совместных занятиях приходилось становиться в общий расчет и строй этой школы, вперемешку со стрелками. Нельзя сказать, чтобы это было всегда приятно, особенно в жару; но зато происходило та-кое тесное сближение полупридворных воинов с солдатом, которого не испытывали юнкера пехотных училищ, упражнявшиеся всегда в составе своих училищных батальонов.
Перед так называемыми «корпусными маневрами», незадолго до производства в офицеры, пригонявшегося в мое время к первой половине августа, прикомандировывались к полкам и пехотинцы старшего класса.
Было принято, чтобы выпускные пажи в течение лета представились офицерскому обществу своих будущих гвардейских полков. Представление это происходило за ранним лагерным обедом и сопровождалось ритуалом неумеренных винных возлияний. В предвидении этого, таким пажам разрешалось вернуться обратно на другое утро, — проспавшись.
Обычай этот был жестоким и являлся пережитком давних времен, когда винный разгул входил обязательным слагаемым в область военного молодечества и кре-
[31]
пость офицера к спиртным напиткам составляла одну из статей суждения о нем.
Лично я, до представления в полк, в свои тогдашние 19 лет не пил водки, с которой начиналась эта церемония. Но отказываться было нельзя. Первые рюмки глотались не без усилия, как лекарство. Однако привычка появлялась скоро!
Наш выпуск 1895 года был первым производства молодым Государем Николаем Александровичем. От корпуса, его традиций и быта осталось приятное впечатление. Связь со школой сохранялась искренняя и душевная и достигалось это без особого нажима, благодаря, отчасти, ровности состава. Сами пажи являлись судьями в том, что допустимо и что нет, и в их взаимных отношениях самым крупным преступлением считалась вульгарность, или «хамство». Провинившегося в этом преследовали и кое-кого подвергали товарищескому остракизму. С такими говорили на холодном «вы» и старались не иметь с ними дела. Замечательно, что юношеский суд этот оправдывался в дальнейшей жизни: отмеченные им люди продолжали и по выходе из стен школы проявлять свои отталкивающие черты. В моем выпуске некий Д., поступивший только в специальные классы и которого иронически называли «господин», кем он не был, немедленно по производстве в офицеры сделался дезертиром. Он нарочно выбрал дальний Приморский драгунский полк, стоявший во Владивостоке, куда полагался очень длинный срок для явки, и во время этого поверстного срока исчез. Впоследствии он был судим не раз и исключен из военной службы.
Из Пажеского корпуса, кроме теплых воспоминаний, я вынес еще и нечто материальное, а именно: присужденную мне денежную премию имени генерала П. Н. Игнатьева, выдававшуюся воспитаннику «отличному», но без средств, и подарок из Кабинета Его Величества — золотые часы с государственным гербом — по случаю бракосочетания Их Величеств 14 ноября 1894 г. Часы эти верно прослужили мне 45 лет, уцелели при революции и находятся при мне и сейчас, когда я пишу эти строки.
Получили мы с Шуберским на память о нашем камер-пажестве у Императрицы, кроме часов, еще два
[32]
иностранных знака «для ношения на груди»: серебряную Гессен-Дармштадтскую медаль, от брата молодой Государыни, и персидский орден Льва и Солнца младшей, 5-й степени, в память Высочайшего приема персидского посла в Аничковском Дворце, где он торжественно приносил поздравление Их Величествам по случаю восшествия на престол.
Медаль была очень похожа на героическую русскую «за спасение погибающих», так как цвета ленты были тоже Владимирские — красный и черный, только в обратном порядке.
К вещественным воспоминаниям нужно прибавить еще один отклик моего камер-пажества при Императрице — денежное пособие, пожалованное мне на время моего пребывания в Академии. Такие пособия, под названием «премии», жаловались иногда малоимущим камер-пажам Государя и Государынь из их личных сумм, в виде помощи для службы в гвардии, требовавшей дополнительных к жалованию средств. Хоть я и нуждался в них, но при выходе в офицеры мне не приходило в голову просить об этом Императрицу. Лишь спустя пять с лишним лет меня надоумил к побудил сделать это товарищ по полку граф М. Ростовцев, брат которого состоял секретарем при молодой Государыне. Поступление в Академию было удачным предлогом, хотя на самом деле там материальное положение офицера становилось сразу лучше. Жалованье было повышенное и прекращались тяжелые вычеты в полковое офицерское собрание. Пособие было мне назначено в размере 500 рублей в год без малейшего труда; сложенное с академическим улучшением, оно позволило мне почти вовсе не беспокоить моего отца по части денег. Надо сказать, что как раз к этому времени — 1902 г. — и отец существенно оправился материально, получив и столь долгожданное генеральство и большую должность (с правами начальника дивизии) в Минске.
Из придворных впечатлений камер-пажества самым ярким было участие в свадьбе Государя 14 ноября 1894 г.
В дни нарядов во дворец камер-пажи прежде все-
[33]
го должны были переодеться в придворную форму. Она была большая и малая. Последняя состояла из обыкновенного выходного мундира, но в шишак каски вставлялся белый волосяной султан. Форма эта применялась в случаях второстепенных церемоний и сравнительно редко. Чаще нас требовали в случаях полной торжественности, и тогда надевался придворный мундир, весь покрытый галунами спереди и по сторонам карманов сзади; на ноги — белые лосины, однако фальшивые, ибо шились не из кожи, а из особой «трикотажной» материи; чтобы они гладко обтягивали ноги, снимались кальсоны и псевдо-лосины натягивались на голое тело. Затем шли лакированные ботфорты кирасирского типа со шпорами. Каска с султаном. Шпага с офицерским темляком на поясе из золотого галуна, с золотой пряжкой.
Фельдфебелю и камер-пажам Императриц эти дорогие мундиры шились каждый раз новые — по мерке. Остальным камер-пажам «пригонялись» из запаса цейхгауза или, как он назывался в Пажеском корпусе, — «резерва».
Когда камер-пажи были готовы, их бегло осматривал адъютант, который традиционно нес обязанности придворного патрона. В мое время адъютантом был штабс-капитан Дегай. Офицер этот чувствовал себя хорошо на дворцовом паркете и гораздо хуже в тех редких случаях, когда ему приходилось выезжать верхом в строй. Выбранную ему из нашего конского состава лошадь, — видную, но смирную, задолго натаскивали на всевозмохшые шумы, подобно тому как это делали наездники придворного конюшенного ведомства в отношении лошадей, предназначенных под высоких особ на какой-нибудь предстоящий парад. Затем Дегай сам практиковался в езде и приучал себя к данному коню. Когда наступал день выезда, Дегай, одетый в строевую форму с непривычными при пажеской форме высокими сапогами, в каске, с застегнутой под подбородком чешуей, представлял на лошади зрелище, которое, по его мнению, должно было бы удовлетворить самого требовательного кавалериста. Вдохновляемый отжившей манежной посадкой, с кончиком носка на стремени и с оттяжкой ступни вниз, Дегай достигал этого посредством чрезвычайно коротких стремян. В результате по-
[34]
лучалось невероятное соединение жокейской посадки, как бы на корточках, с положением ступни, увековеченным бароном Клодтом на конной статуе Императора Николая I и считавшимся в его время классическим.
Было совершенно очевидно, что полупридворная роль адъютанта была по душе Дегаю. Всегда одетый почти с иголочки и по последней военной моде, с ватного грудью навыкат, с аксельбантом, с таким же тщанием разложенным на этой груди, как редеющие волосы на его ранней лысине, с мягким звоном своих Савельевских шпор, он проходил по залам корпуса шагом, каким «следуют» особы разных классов в дворцовых процессиях, — решительным, веским, но не торопливым. Во время придворной нашей службы Дегай впол-голоса наставлял камер-пажей и следил за гладким течением службы. В случае каких-нибудь торжественных приемов или выходов камер-пажи выстраивались заблаговременно на том пути, по которому вереницей собирались приглашенные и участники церемоний. Пробегали дежурные церемониймейстеры со своими палочками, .повязанными под рукояткой андреевскими ленточками. Шагал величественный, огромного роста скороход со своей шапкой в страусовых перьях, галунном кафтане 18-го века, чулках и башмаках. Приходили к своим постам «арапы Петра Великого» в живописных балетных куртках, турецких шароварах и чалмах. Чем ближе к назначенному часу, тем крупнее шли гости, постепенно превращавшие поток обыкновенных людей, хоть и наряженных в золото, серебро, ленты и звезды, в «особ».
Здесь Дегай, стоя на нашем фланге, негромко предупреждал нас о приближении лица, которому камер-пажи должны были отвесить поклон как своему временному придворному начальнику.
— Обер-церемониймейстер князь Долгоруков!
И мы дружно кланялись, щелкая шпорами, крупному барину в бакенбардах и с жезлом.
— Обер-гофмаршал граф Бенкендорф!
Поклон свитскому генералу с подстриженными усами, бачками, идущими к ним узкой дорожкой, по-николаевски, и с вечным высокомерным моноклем в глазу.
— Министр Двора граф Воронцов-Дашков!
Красивый, породистый старик в Андреевской ленте,
[35]
с портретом покойного Государя-друга на груди. От Воронцова-Дашкова веет целой эпохой... Он ласково обводит нас глазами и, отвечая на наше приветствие, как бы ищет среди нас, — нет ли знакомого лица.
— Гофмейстрина светлейшая княгиня Голицына! Почтенная, важная дама с брильянтовым шифром и в розовой с серебром ленте св. Екатерины. Кланяемся ниже и почтительнее...
К концу камер-пажеского года мы, конечно, знали хорошо и Высочайших Особ и просто высоких. Те знали — хотя бы по виду — нашего гувернера Дегая. Камер-пажи каждый год менялись. Дегай оставался.
Вернемся к 14 ноября 1894 г. После утверждения нашего внешнего вида Дегаем, мы спускаемся вниз, где у подъезда нас ждут придворные кареты. На козлах кучер в красной ливрее, обшитой галунами с гербами, и в треуголке. Усаживаемся, несмотря на ноябрь, без пальто. Вообще, пальто при полной придворной форме отрицалось. Помню, в Москве при переносах тела Императора Александра III нам приходилось стоять подолгу в ожидании на площадях Кремля и порядочно дрожать на утреннем октябрьском морозце.
Везут нас в Зимний Дворец, где одни кареты останавливаются у так называемого Великокняжеского подъезда (камер-пажи, состоящие при Великих Княгинях и Княжнах и иностранных дамах царствующих домов), другие — у Комендантского (так называемые запасные камер-пажи). Оба подъезда на площади, замыкаемой полукругом зданий Главного Штаба и министерства иностранных дел. Камер-пажей Государя и Императриц везут на Салтыковский подъезд, или Главный, смотрящий на чахлые деревья Адмиралтейского бульвара. Бобровский идет сразу наверх, в покои, а мы с Шуберским остаемся в швейцарской в ожидании приезда Великой Княжны Александры Федоровны, которая через несколько часов станет русской Императрицей.
Она, наконец, приезжает со своей сестрой, Великой Княгиней Елизаветой Федоровной, — совершенно исключительной красавицей. Красива и величественна, была и Александра Федоровна и очень похожа на свою сестру, но все же ей уступала. Мы встречали их у дверцы кареты и помогали выйти. Великая Княжна — невеста дает нам руку для поцелуя — смущенно и нелов-
[36]
ко. Смущенность эта была первой отличительной чертой, которая бросалась в глаза в поведении молодой Императрицы с самого начала, от которой она не избавилась и в дальнейшем. Она явно «боялась» разговаривать, и в минуты, когда от нее требовались светская любезность и очарование улыбки, лицо ее покрывалось красными пятнами, и делалось напряженно серьезным. Прекрасные глаза ее обещали доброту, но и в них вместо живой искры светился лишь притушенный холодный огонек. В этом взгляде были чистота и возвышенность. Но возвышенность всегда опасна: она сродни гордости и ведет к отчуждению.
Я думаю, что эти черты характера Императрицы лежали в основе всей личной драмы ее жизни. Святая, но недоступная, она не знала людей, не умела их различать и ими пользоваться. Быть среди них, среди даже маленькой толпы, ей было тягостно. Она не сумела побороть первоначальной своей застенчивости и, по мере того как годы шли и царствование подвигалось вперед — к его трагическому концу — Царица все меньше и меньше показывалась на людях. Когда подросли дочери, они стали заменять мать на придворных церемониях.
Возвращаюсь к описанию камер-пажеских похождений в день бракосочетания Государя.
Высадив своих дам из кареты и проводив их к дверям подъемной машины, мы сами должны были совершить фокус, а именно — так быстро взбежать по лестнице, чтобы успеть оказаться в дверях подъемной машины в следующем этаже, где Великие Княжны выходили для следования во внутренние покои.
Проделываем это успешно. Провожаем дам вместе с двумя-тремя придворными чинами до определенных дверей, за которыми скрываются Их Императорские Высочества.
Августейшая невеста будет переодеваться в подвенечный наряд, а нас направляют в так называемую Арапскую комнату. Здесь находится дверь, охраняемая двумя придворными арапами. За эту дверь — во внутренние покои — не допускается никто, даже Великие Князья. Арапская комната сравнительно небольшая. Из нее другая дверь ведет в Малахитовую гостиную, щеголяющую своими ярко-зелеными малахитовыми ко-
[37]
лоннами и такой же отделкой стен. Дальше, кажется, шел Концертный зал, в котором обыкновенно давались так называемые малые дворцовые балы, которые вследствие маленького числа приглашенных ценились выше, чем большие, — в огромном Николаевском зале, вмещавшем тысячи гостей. Между прочим, бывшие камер-пажи Императриц, находившиеся в Петербурге, получали регулярно приглашения на один из малых балов.
Вход в Малахитовый зал из Концертного был, в свою очередь, загражден постом, выставляемым от Кавалергардского полка. Это был «вход за Кавалергардов», через который пропускались только Высочайшие Особы, первые чины Двора и еще, быть может, Андреевские кавалеры.
В Арапской комнате, в ожидании выхода Государя, собрались все Великие Князья — одни мужчины. Где-то в другом месте, очевидно, Великие Княгини ждали выхода невесты. Камер-пажи были выстроены у одного из углов Арапской комнаты. Отсюда их отправляли по надобности и по назначению.
Мелочи церемониала улетучились из памяти и я не претендую на точность камер-фурьерского журнала. Но запомнилось следующее, вне этого журнала. Несмотря на то, что в Арапской комнате Государя не было, а по стенам стояли стулья, все присутствующие стояли. Никто не курил. Ожидание было долгое и утомительное. Великие Князья разговаривали между собой негромко, чуть ли не вполголоса. Вообще атмосфера была натянутая, и было видно, что тем, кто постарше, не хватало храбрости присесть, а кто помоложе — мечтал о папироске. Наконец, старейший, но не слишком старый (62 года) Великий Князь Михаил Николаевич, дядя Государя, решил воспользоваться шеренгой камер-пажей как ширмой, для того чтобы сделать и то и другое : присесть и затянуться папироской.
— Ну-ка, молодежь, — сказал он, — сомкните ряды поплотнее и прикройте старика.
С этими словами он сел на стул и вынул папиросу.
— Совсем как в корпусе, в печную трубу, не правда-ли?
Покурив, Великий Князь тщательно придавил окурок.
— А вот этот след преступления девать некуда!
[38]
— В карман, Ваше Императорское Высочество, — подсказал один из бойких камер-пажей.
Великий Князь рассмеялся, вставая и развевая рукой дымок.
— Молодчина, опытный! Конечно, в карман, — к окурок отправился туда. Можно себе представить изумление камердинера Великого Князя, когда этот окурок был им впоследствии найден. Но, может быть, он остался навсегда в кармане, притаившись.
Наконец зашевелились церемониймейстеры, задвигались другие чины Двора, Воронцов-Дашков прошел за запретный вход, «за арапов».
Вышел Государь в мундире своего лейб-гвардии Гусарского полка, в котором он, будучи наследником, командовал эскадроном. Бобровский отделился и пошел за Государем. Группа Великих Князей тоже последовала за ним. Все направились в большую церковь дворца. В процессии этой бросался в глаза рост мужской части семьи Романовых. Большинство было высокого роста, а Великий Князь Николай Николаевич, будущий Главнокомандующий в 1914-15 годах, — ненормально высокого, легко превышая на голову любую толпу рослых людей. Молодой Государь был исключением и, будучи среднего роста, казался среди своих родственников маленьким.
Нас с Шуберским переправили к тем дверям, откуда в свое время должна была выйти Августейшая невеста.
Не помню, из кого составилась наша отдельная процессия. Но помню, что тяжелый, огромный, аршин в 6, шлейф серебряного подвенечного платья Императрицы несли и окружали человек 10 придворных, начиная с так называемых «первых чинов», с прибавкой «обер», и кончая нами — камер-пажами. Тут были и расшитые гофмейстеры в чулках и башмаках, и шталмейстеры в ботфортах со шпорами, как и камер-пажи, а самый кончик шлейфа должен был поддерживать древний обер-камергер (кажется, Нарышкин). Ему было трудно нагнуться, и нести шлейф на этом участке легло всецело на нас с Шуберским. Помню еще удивительные полированные паркеты, на которых легко было поскользнуться, и то, что каска с султаном, подвешенная
[39]
за чешую на рукоятку шпаги, не способствовала свободе передвижения согнутых пажеских фигур.
Когда процессия вошла в церковь, грянул с обоих клиросов хор Императорской Певческой Капеллы и восторженный гимн «Гряди, голубице» наполнил своды домашнего дворцового храма. Государь стоял посредине. Великие Князья — шафера группировались по сторонам. Бобровский держался позади Царя, держа в руках его гусарскую бобровую шапку с большим белым султаном. Парадно разодетые приглашенные, — немногие, так как церковь невелика, — образовали широкий коридор для прохода навесты. Шествие это, расчитанно медленное и торжественное при свадебных церемониях всех христианских религий, является едва ли не наиболее трогательной частью этих церемоний. В данном случае оно было театрально великолепно. Все блистало в ярком свете электричества, что еще больше сближало картину с театром.
Обрученная пара стала рядом и подошла ближе к аналою. Венчанье началось. За Государем и за будущей Государыней стали в ниточку и наготове их шафера. Во время пения «Исайя, ликуй!» и троекратного обхождения аналоя было очень трудно со шлейфом. Шаферу трудно было двигаться, держа венец над головой высокой Императрицы (ибо она ею становилась как раз в эти минуты), а камер-пажам — «заносить» вокруг аналоя бесконечный шлейф, лавируя между паникадилами с горящими свечами.
По окончании церемонии новобрачные, приняв в церкви поздравление Императрицы-Матери и ближайших родных, двинулись обратно, по направлению к Малахитовой гостиной. Мне помнится, что при этом не было того, что называлось «Высочайшим выходом», когда Государь и Государыня проходили между шпалерами различных чинов, дам и офицеров. Все вообще носило домашний характер. Это можно объяснить тем, что не прошло еще месяца со дня кончины Императора Александра III и при Дворе и в войсках был глубокий траур.
При обратном шествии мы постепенно оказались одни: Государь, Государыня, Великие Князья, кое-кто из ближайших придворных. Тех, кто несли шлейф при процессии в церковь — или делали вид, что несли —
[40]
уже не было. Обслуживали шлейф только мы с Шуберским.
В Концертном зале или Малахитовой гостиной мы нарвались на засаду: здесь Великие Князья, опередившие нас, собрались, чтобы еще раз принести свои поздравления и поднести молодой цветы. Роскошный их куст поднимался из спины серебряного лебедя, поставленного на стол.
После короткой остановки мы двинулись дальше. И тут, едва сделали два-три шага, как кто-то из Великих Князей заметил, что большой пальмовый лист из букета запутался в шлейфе. Достать его было приказано камер-пажам, для чего мы должны были нырнуть под длинный шлейф. Лист этот Шуберский и я разделили потом пополам и оба хранили, в числе вещественных воспоминаний о нашем камер-пажестве у Императрицы и, в частности, о 14-ом ноября 1894 г.
После эпизода с пальмовым листом Государь и Государыня вскоре разделились, чтобы переодеться и затем ехать в Казанский собор, где должен был быть отслужен торжественный благодарственный молебен.
Мы проводили Императрицу во внутренние комнаты, неся ее шлейф; при этом уже не было никакой процессии; у входа в одну из «квартир», составляющих жилую часть дворца, с Государыней оставалось 2-3 лица, не считая камер-пажей. Наконец, нам было приказано идти дальше в самые покои. Ближе к стене и окнам стоял туалет с зеркалом. В глубине — большая кровать. Мы положили на ковер шлейф, бережно его разложив, поклонились и вышли.
Казалось, что Императрица осталась в этой полупустой и мрачной комнате совершенно одна!
Шуберский и я ждали затем ее обратного выхода в маленькой прихожей на границе лабиринта жилых помещений и анфилады приемных зал. Главные наши обязанности кончились. Через некоторое, более или менее продолжительное время Императрица вышла в обыкновенном туалете и шляпе и в сопровождении двух-трех придворных дам. Предводимые и окруженные немногими чинами гофмаршальской и церемониальной частей, мы двинулись к лифту. Тут опять камер-пажи должны были быстро сбежать с лестницы, чтобы встретить Государыню внизу, у выхода. Вероят-
[41]
но, Государь встретил Государыню еще наверху — где не помню — и спустились они в нижний этаж уже вместе.
Затем — подъезд, дверца кареты, кивок головы Императрицы и поданная ею рука, которую мы целуем.
Из других придворных служб представляли интерес в тот год приемы в Зимнем Дворце дам — придворных и так называемых «городских» — и разных иностранных послов в Аничковском Дворце.
Церемония массового приема дам в общежитии называлась «baisemain», ибо все дело в этом акте и заключалось. После утомительных часов ожидания и затем, под водительством юрких церемониймейстеров, черепашьего, в строю бесконечной цепи, приближения к Государыне, — поцелуй ее руки, редко — ее вопрос, и затем подача руки Государем. Государыня становилась левее, Государь — в некотором удалении и правее. Рядом и несколько позади Императрицы — товарищ Министра Двора с листом фамилий представляющихся дам. По мере их приближения, в момент знаменитого глубокого придворного реверанса — почти до паркета — называлась фамилия. Если бы при чтении случайно была бы пропущена одна фамилия, — все следующие дамы представились бы под чужими фамилиями! Пока не встретилось бы знакомое лицо и не обнаружило бы ошибки.
Камер-пажи стояли по обе стороны шлейфа, на этот раз не столь большого, могли наблюдать всю сцену и даже слышать редкие вопросы, которые Императрица задавала изредка особо почтенным дамам и — надо думать — отмеченным в листе крестиком.
Придворные дамы всех классов и всех дворов — большого и малых великокняжеских — бывали одеты в свои тяжелые мундирные платья русского покроя, с разрезными широкими рукавами и в кокошниках. Платья были из разноцветного — по ранту и дворам — бархата, расшитые золотом или серебром и очень широко открытые на плечах и груди. Шлейф, или, как его называли, «трэн», представлял собою огромный пристяжной плат, длиною аршина в 8-4. Он являлся аномали-
[42]
ей, так как русский сарафан, послуживший образцом для выработанйой модели придворного костюма, не знает этого прибавления. Представьте себе деревенскую молодицу в сарафане, плывущую в грациозной русской пляске с традиционным платочком в руке и с веригами массивного шлейфа у ног! Положение кавалера, выделывающего рядом на лужайке лихие узоры трепака, было бы трудным.
Сарафанное парадное платье боярышни или боярыни 16-17 веков было длинным до земли, с длинной сзади фатой, но без шлейфа.
Техника подхода для целования руки требовала от дамы держания шлейфа впереди идущей. Таким образом эта женская вереница, извивающаяся змеей, которая казалась бесконечной, и хвост которой терялся в соседней зале, представляла собой зрелище, не лишенное комизма.
«Городскими» дамами назывались те, которые по своему рангу имели «приезд ко Двору». В общей лестнице чинов честь эта начиналась с 4-го класса (то есть с генеральских чинов). Однако быть женой или дочерью генерала было недостаточно. Принималось во внимание происхождение и как «была рождена». Поэтому, например, жена министра Витте, известная в Петербурге, да, пожалуй, и во всей чиновной России как «умная Матильда», не была допущена ко Двору, как и жена А. Н. Куропаткина, сменившего Ванновского на посту военного министра. Обе эти дамы соответственно не были принимаемы и в петербургском высшем обществе и переживали это болезненно.
Для представления ко Двору нужно было сначала пройти через чистилище и показаться гофмейстринам Императриц. В мое время это были княгини Голицына и графиня Строганова. После смотрин решался окончательно вопрос — допустить или не допустить.
Городские дамы на «baisemain» были одеты в обыкновенные туалеты и, конечно, со шляпами. В этой толпе было меньше бархата и совсем но было золотого шитья, зато разнообразие туалетов, материй и пестрота красок делали ее более веселой.
Но сама церемония была скучна, монотонна и утомительна как для представлявшихся, так и для Импера-
[43]
трицы: дефилирование тянулось по меньшей мере два часа. Все это время Государыня должна была стоять навытяжку и механически проделывать один и тот же жест своей правой рукой, подавая ее для целования.
На приемах иностранных послов, на которые вызывались только камер-пажи Императрицы, мы могли стоять рядом с живописными арапами у дверей комнаты, где давалась аудиенция. Посольство прибывало во всем своем блеске и скрывалось за дверью. Спустя некоторое время дверь распахивалась арапами (интересно, что придворный чин подсматривал в щелку — пора ли) и Государь с Государыней выходили в сопровождении посла. Тут бывал приготовлен чай и разнообразные закуски. Камер-пажи держались позади Императрицы.
Аничковский Дворец носил характер частного дома и внутри не было той ледяной торжественности, которая господствовала в необъятных приемных залах Зимнего Дворца. Александр III, живший в Аничковском Дворце в бытность свою Наследником, продолжал жить в нем зимой и по своем восшествии на престол. Летом его любимой резиденцией оставалась Гатчина.
Царь этот вообще, будучи сам колоссом, явно предпочитал все скромное, маленькое, домашнее. Кроме того, как хороший хозяин, он стремился сократить неимоверные расходы Двора и понимал, что личный пример значил много. В течение своего 13-летнего царствования Александр III существенно сократил как бюджет Министерства Двора, так и его личный состав. Между прочим, в военной среде за его время постепенно вывелись многочисленные флигель-адъютанты и свитские генералы, на назначение которых был так щедр его отец. По мере их производства в следующие чины, ведшие к утрате вензелей, Государь не оставлял этих офицеров и генералов в своей Свите, не делая и новых назначений. В результате, к концу царствования Императора Александра III с его вензелями было всего несколько человек, главным образом пожалованных при восшествии на престол, вместо прежних многих десятков. Даже Великие Князья не избежали заведенного Государем правила, и в бытность мою в Пажеском корпусе Великие Князья, флигель-адъютанты Александра II, Павел Александрович, Дмитрий и Константин Константиновичи и Николай Николаевич, по их произ-
[44]
водстве в генерал-майоры, не были зачислены в Свиту Его Величества.
Что касается сокращения расходов, то тут Царь сам лично вникал во все статьи ближнего и дальнего бюджета Двора при помощи преданного ему и честного Васильковского, старого Измайловца, своего бывшего адъютанта в войну 1877-78 гг., потом хозяйственного помощника обер-гофмаршала и заведующего дворцами. Ходил анекдот об обнаруженном неимоверном числе апельсинов, съедаемых при Дворе в течение года. Государь потребовал подробного отчета по этой статье, говорившей о чрезмерном пристрастии его приближенных к апельсинам, и она сжалась на следующий год до осмысленных размеров. Добивались экономии не в одних апельсинах и не в одном министерстве Двора. Строгим экономом военного ведомства был министр Ванновский. Введенная при нем новая форма так называемого «русского» покроя и мешочное снаряжение пехоты были одним из проявлений всеобщих урезок и борьбы е дорого стоящим щегольством.
Император Николай II в первый год своего царствования вернулся к весенним парадам, и это дало нам, камер-пажам Императрицы, случай еще одной придворной службы. Мы были назначены стоять у коляски Государыни в своих дворцовых мундирах и касках с султанами. День выдался чудесный, солнечный и безветренный. Вид проходивших церемониальным маршем войск и завершение его карьером всей конницы прямо на то место, где стояли Государь, верхом, и коляска Государыни, были эффектны. Какой-то художник увековечил этот первый парад молодого Государа в картине, выставленной потом на Академической выставке. На эту картину попали и два камер-пажа. Правда, мы с Шуберским не были приглашены позировать, но место наше и общий силуэт были показаны точно, что и требовалось с нашей точки зрения.
В числе придворных церемоний, в которых обычно принимали участие все камер-пажи, были торжественные обеды, дававшиеся в честь приезжего монарха. На них камер-пажи стояли за стульями Высочайших Особ и ставили перед ними очередные тарелки, получаемые из рук придворных лакеев, стоявших тут же. Та же процедура была на Георгиевских обедах 26-го ноября,
[45]
когда Государь угощал в Зимнем Дворце Георгиевских кавалеров. Моему выпуску не пришлось участвовать в таких обедах, так как Георгиевский не состоялся, а других случаев не было. В корпусе ходил рассказ, что один из камер-пажей Императрицы Марии Федоровны облил ее не то супом, не то соусом и что будто бы Александр III коротко сказал этому неловкому пажу: «Дурак!». Сколько в этом устном предании правды и сколько легендарности — вопрос. Но «дурак» по адресу камер-пажа из уст Великого Князя я лично слышал.
Было это в притворе Петропавловского собора во время ежедневных панихид по Императоре Александре III, когда его тело стояло там до погребения. Камер-паж был А. А. Веселаго, впоследствии Семеновец и Генерального штаба. Великий Князь — Александр Михайлович. Проступок первого : наступил на порученный ему траурный шлейф Великой Княгини Ксении Александровны. Помню, что эту сцену я потом зарисовал в карикатуре и этот рисунок попал в Пажеский музей.
Облить соусом Императрицу или пытаться оторвать хвост платья Великой Княгини были события, достойные занесения в пажескую придворную хронику. А сколько было менее заметных и забытых! Повинен был и я, когда в том же соборе и той же Великой Княгине Ксении, при которой временно состоял, подал безрукавную меховую шубу (называвшуюся «ротондой»), вверх ногами. Но моя дама, добродушно смеясь, сама помогла мне разобраться, — где верх и где низ.
Хуже было происшествие — уже не придворное — летом 1895 г. в Красном Селе, незадолго до производства. Дело было вот в чем:
Так как наш фельдфебель Бобровский на время лагерного сбора был прикомандирован лейб-гвардии к Саперному батальону и находился поэтому в Усть-Ижоре, а все три остальные старшие камер-пажи (Щербатский, Шуберский и Арпсгофен) тоже состояли при кавалерии или артиллерии, то я исполняя в Пажеском пехотном лагере обязанности фельдфебеля.
В конце зори, после молитвы, Государь, следуя статьям устава, по которому начальник выслушивал вечерний рапорт о благополучии части, принимал адъютантов и фельдфебелей всех частей, в которых состоял шефом.
[46]
Рапортовавшие выстраивались в две линии на площадке перед шатром. Государь их обходил.
Предстояло рапортовать в тот вечер и мне, как фельдфебелю Шефской роты.
Для настоящего фельдфебеля дело было бы просто. Он был вооружен шашкой, которую полагалось держать во время рапорта обнаженной у плеча. Но у меня была винтовка, и надо было решить, что я должен был с ней делать.
Командовавший ротой капитан Потехин — «Жамаис» — придумал сложный и неуставной ружейный артикул, заключавшийся в том, что я сначала должен был от ноги взять «на караул», а затем, кончив рапорт, повернуть направо, чтобы уходить и одновременно с поворотом взять ружье на левое плечо.
Все это мы благополучно проделали на нескольких репетициях. Прием выходил франтоватым и, по сравнению с обратным взятием к ноге более эффектным.
Но на репетициях я имел через левое плечо свернутую в «скатку» старую шинель с промятым желобком от ношения винтовки поверх скатки. Поэтому капризный закон механики, предусмотреть который не смогли ни Потехии, ни я, и по которому выдуманное первым сложное движение давало винтовке центростремительный толчок, не обнаружил себя. Ружье попадало в свой привычный желобок скатки и там прочно оставалось.
На церемонию одели все новое, с иголочки, в том числе и скатку. На ней не было спасительной промятости. Наоборот, новая шинель, всегда лоснящаяся гладким, нетронутым ворсом сукна, была готова пойти навстречу шаловливой игре механических сил и помочь винтовке соскользнуть в сторону при моем повороте.
Так и случилось.
Правда, я успел поймать ружье своей правой рукой в тот момент, когда оно было повисло вне моего плеча и могло фактически упасть на Государя, Поймал, благополучно водворил на место и отошел строевым шагом. Но эта секунда не могла пройти незамеченной, когда все глаза были направлены на Государя к камер-пажа, стоявшего на правом фланге всей длинной шеренги фельдфебелей к рапортовавшего первым!
Государь не показал виду и, сделав свой обычный
[47]
жест рукой по усам, сделал шаг к следующему. Я же стал в стороне, выбитый из колеи, с тяжелым сердцем провалившегося на экзамене. Подвел не одного себя, думалось, но и корпус. Что-то будет?
Ответ на этот вопрос я получил через самое короткое время. От свиты, державшейся между Государем и Царским шатром, отделился граф Менгден, полковой адъютант Кавалергардского полка (впоследствии его командир и генерал Свиты). Он медленными и спокойными шагами подошел ко мне.
— Не волнуйтесь, — сказал он, — все хорошо и ничего не будет.
Посылал ли этого вестника сам Государь или добрая Императрица, поспешившая успокоить своего камер-пажа, я так никогда и не узнал. И вот почему:
Вслед за графом Менгденом подошел ко мне капитан Потехин.
— Забудьте начисто о том, что случилось или могло случиться, Геруа, — наставлял он меня, как всегда слегка гнусавя и вполголоса, чтобы не слышали соседи.
— А будут спрашивать — молчите. Знать де не знаю и ничего подобного не было. Вот и весь сказ.
После этого мне, конечно, не приходилось наводить справки, от кого именно шли слова первого утешения. Мудрость совета Потехина была изумительна. Я твердо следовал ему и симулировал немое удивление, когда мне потом говорили о том, как какой-то паж на зоре с церемонией уронил винтовку; что она едва не задела Государя; что ее поднял с земли Великий Князь Главнокомандующий; что несчастного пажа лишили нашивок и отставили от производства.
Но никто не знал — кроме названных единичных лиц — имени этого несчастного пажа, и весь случай канул в вечность и полное забвение.
Умница был Александр Филиппович Потехин! Знал жизнь и людей!
Строевые роты, то есть 6 и 7 классы всех пяти петербургских кадетских корпусов, выступали в мое время после экзаменов в лагери недель на 6. Этот кадетский лагерь состоял из длинных деревянных бараков на окраине Старого Петергофа и был расположен среди деревьев и вблизи перелесков. Дальше шло огромное
[48]
военное поле, на котором учились уланы и конногренадеры, стоявшие в Петергофе. Юноши занимались глазомерными съемками, строевыми ученьями, совершали прогулки в чудесный Петергофский дворцовый парк партиями или целой ротой, а также в живописные окрестности Петергофа. У себя в лагере были разные игры. Здесь я завоевал себе первенство в крокет. Кормили особенно хорошо. Вообще эти лагери были здоровые и приятные. Молодежь, похудевшая и побледневшая за время экзаменов, быстро набиралась сил и загорала.
Раз в лето во Дворце устраивался домашний детский бал, на который из лагеря приглашались кадеты, но, главным образом, пажи. Танцевали Великие Княжны и Великие Князья, бывшие тогда подростками. Другие дамы были воспитанницы институтов.
Огромный Государь Александр III и маленькая Императрица стояли тут же в зале и смотрели, как веселилась молодежь. Помню, я поскользнулся на паркете как раз у ног Государя и уронил свою даму. И помню, что это доставило удовольствие Царю. Он добродушно рассмеялся.
В одной из фигур кадрили, когда все пары теснятся колонной, впереди меня оказался молодой, безбородый Преображенский полковник — это оказался Наследник, которого я раньше не видал, — будущий Николай II.
После лагеря кадетам давался отпуск и они разъезжались по домам на остаток летних каникул.
Образование, дававшееся в гимназиях, реальных училищах и кадетских корпусах с военными училищами, носило официальное название «среднего». Говорили : молодой человек со средним образованием. Не боясь плохого каламбура можно сказать, оглядываясь назад, что оно действительно отвечало этому казенному названию и было «средним».
Когда я говорил выше о том, что учебное дело в Пажеском корпусе было поставлено хорошо, я имел в виду, что оно стояло не ниже, чем в других хороших русских учебных заведениях, а в некоторых отноше-
[49]
киях было, пожалуй, лучше. Учебный персонал держался на высоте того метода, который им предписывался и был установлен в России в течение многих десятилетий. Достигались ожидавшиеся от этой системы результаты. Но сам метод этот заключал в себе коренные недостатки, отдать отчет в которых можно было только впоследствии. Прежде всего это открывалось тем питомцам «средних учебных заведений», кто побывал затем в «высших» и в военных академиях. Здесь от них требовалась самостоятельная работа и способность рассуждать. На прежней школьной скамье ученик двигался почти исключительно на помочах и на памяти. По урочной системе учитель 25 минут спрашивал заданный урок, 25 минут объяснял следующий. Отвечало прежний заданный урок из 30 человек класса не более 5, каждый по 5 минут. Остальные в этих ответах не принимали никакого участия и благодарили Бога, что вызвали не их. Для пятиминутного устного ответа легко было запомнить кое-что из нескольких страниц учебника даже малоспособному ученику. Он подавал это «кое-что» и получал балл так называемого «душевного спокойствия».
При этой системе устных уроков совершенный кретин вроде моего одноклассника Э., подгоняемого дома своей амбиционной теткой, мог в течение нескольких лет держаться в первом десятке классного списка. Он, как попугай, заучивал все решительно наизусть, ничего не понимал и отвечал, как заведенная грамофонная пластинка. Во время приготовления уроков Э. обыкновенно прятался за классные доски, за которыми раздавалось, к досаде всего класса, его жужжанье. Он вслух зазубривал многие страницы учебников по нескольким предметам. Апостолом и поощрителем зубрежа из учителей был священник Селения, имевший митру и звание «маститого». Он задавал «назубок» целые главы из Евангелия и тот, кто с этим успешно справлялся, получал высшую отметку. Конечно, Э. был в особой чести у этого педагога. Когда Селении умер (мы переходили в 6-ой класс), новый законоучитель Лебедев, тонкий и образованный богослов, типа католического священника, был изумлен этим порядком тупого заучивания и тем, что наиболее рассудительные юноши имели наименьшие баллы! К тому же Селении никому — даже лю-
[50]
бимчику Э., — не ставил выше 9 баллов по 12-балльной шкале.
Гораздо удивительнее было еще попустительство в области прямого заучивания со стороны преподавателя математики полковника Б. Этот конно-артиллерист, щеголявший своей фигурой и отлично сшитым сюртуком, автор ряда учебников, эффектно читал теорию, изумлял своими четкими чертежами на классной доске, но избегал задач. На уроках мы отвечали тоже одну теорию, которую можно было брать памятью. Даже редкие проверочные письменные работы, полагавшиеся по математике, Б. задавал на изложение тех или иных теорем или какого-нибудь бинома Ньютона. В тех случаях, когда Б., нужно было решить в классе показную задачу, он совершенно очевидно воспроизводил нечто, заранее им решенное, — как-бы с завязанными глазами, наизусть. При этом он часто запутывался, терял нить и делал ошибки в вычислениях. Тогда наш классный математик Окунев, поднимал руку, вставал и предупреждал преподавателя, что задача так не выйдет. Надо отдать должное Б-у: он принимал это мужественно, вызывая Окунева к доске и предлагая ему распутать формулу, которую он сам забыл.
В Пажеском корпусе Б. монополизировал все многочисленные математические предметы, кончавшиеся в специальных классах механикой и артиллерией, но, кроме того, он преподавал широко и в других военно-учебных заведениях. Кажется странным, что его репутация математика-педагога стояла так высоко и что никто никогда не обратил внимания на поверхностность такого теоретического преподавания точных и рассуждающих наук.
Но все его ученики, кому Бог не дал математической шишки, но снабдил хорошей памятью, были довольны: они могли набивать полные баллы, оставаясь невеждами в математике.
К числу этаких счастливцев принадлежал и я.
Однако, когда я поступал в Академию Генерального штаба и приступил к подготовке, мне пришлось нанять себе студента-математика, с которым я прошел весь курс с самых азов, положив в основу решение задач. Учитель попался превосходный (и всего рубль за час!). Начало было трудно, так как я почувствовал себя в
[51]
этой области невиннейшим из младенцев. Но конец был сладок: я убедился, что и мой несовершенный ум способен на математическую гимнастику, в которой прежде меня никто не пробовал упражнять. Мало того, я стал находить в этой гимнастике удовольствие. Еще немного, и я, чего доброго, привязался бы к ней навеки. Но, увы, по вполне благополучной сдаче вступительных экзаменов, на которые я шел с уверенностью и без малейшей боязни, разум мой снова впал в математическую апатию. С формулами и вычислениями было покончено навсегда.
С моим философским укладом я естественно должен был успевать в таких предметах как словесность, история, география. Но и тут метод преподавания стоял поперек усвоения в глубину. Наименьшее сопротивление испытывалось по русскому языку. Тут много писали, сочиняли, вообще упражнялись. К тому же все учителя мои по этому предмету, ставшему (не считая рисованья) с 1-го класса моим любимым, были хороши, каждый по своему.
С географией тоже было недурно, и мы вынесли довольно приличный запас знаний, достаточный чтобы не заблудиться на свете.
Но история! Напоминаю читателю, что я обещал остановиться на тех преподавателях, которые в Пажеском корпусе были исключением из общего высокого уровня учительского состава, но расстаться с которыми стеснялись.
Историком нашим был Рудольф Игнатьевич Менжинский. Не только нашим, но и предшествовавшего поколения. Это был старожил вроде лазаретного Кирилла Ивановича Вавенко. Менжинский был высокий, слегка сутулый старик с аккуратной бородкой и в пенсне, с пробором посредине приглаженных редеющих волос; имел кошачьи манеры, и с лица его не сходило выражение презрительности. Пажей, которые ошибались в ответах, он насмешливо называл «сокровище» и был не прочь поиздеваться над ними; всем вообще ставил низкие баллы, считая, как и священник Селенин, что 9 являлось вершиной оценки, которую заслуживали их ученики. В этом они были правы, так как при их преподавании знать на большее было трудно. Учились мы по пресловутому учебнику Иловайского, принятому
[52]
для всех учебных заведений. Это было сухое собрание фактов и дат, не подправленное никакими попытками объяснить ход исторических событий, найти их причину и связать разные эпохи посредством сравнения. Опять таки здесь все дело заключалось в тупом заучивании и в запоминании.
Однако преподаватель мог и должен был подняться над казенными страницами навязанного учебника. От него зависело вдохнуть в него жизнь и привить ученикам вкус к научно-критическому методу изучения истории и сделать предмет интересным. О таких талантливых учителях приходилось слышать. В их руках и бесцветный Иловайский оказывался удачным материалом. На трафарет учебника преподаватель и толкователь накладывал краски. Путаный узор превращался в четкий силуэт. В головах молодежи оседали навсегда не мелочи, а крупные исторические этапы в их взаимной связи и причинности.
В течение двух долгих поколении пажи имели несчастье иметь бессменного и, казалось, бессмертного наставника, для которого история заключалась в хронике событий. Не помню случая, чтобы на уроке истории давались бы схемы и диаграммы, упрощающие усвоение темы или хотя бы была повешена нужная географическая карта.
Если Менжинский допускал оживление, то это были анекдоты, да и теми он баловал только, когда мы доходили до французской революции, его любимого периода. Преподавал он еще — и тоже двум поколениям — в великосветском женском пансионе М** Труба. Там были изданы литографическим способом записки, прошедшие через редакцию Менжинского. Было важно заручиться этими записками, и, следовательно, иметь «руку» в пансионе Труба. Сестра или кузина пажа передавала ему эту, по-видимому, библиографическую редкость для временного пользования, а через этого пажа могли приобщиться к источнику и его товарищи. Выгоды отвечать по «Трубе», как у нас говорилось, сказывались неизменно: Менжинский узнавал себя, растаивал, и «Трубист» получал высшую отметку — 9.
К сожалению, доставать эти потрепанные тетрадки регулярно было трудно. И потому пажам было невоз-
[53]
можно держаться на высоте этой отметки. Пансионерки М** Труба были счастливее.
Менжинский был поляк. В преподавании это сказывалось, когда доходили до царствования Екатерины II. Не прощая ей раздела Польши, он выходил из себя, если паж называл Императрицу Великой. Вспыхивал и язвительно шипел на виновного : «Вторая, сокровище, вторая! Сенат не подносил ей титула Великой! Садитесь». И паж садился, зная, что заработал шестерку или семерку.
В конечном итоге мы уносили из корпуса туманные и более чем прерывистые понятия о прошлом как у себя дома, в России, так и во всем мире.
Но каждый твердо, на всю жизнь, помнил из учебника Иловайского, что «Алкивиад был богат и знатен; природа щедро наградила его способностями» и что «безумец Герострат сжег храм Дианы в Эфесе».
Менжинский, внушив совместно с Иловайским отвращение к истории сотням своих учеников, удалился от дел своих на покой лишь за несколько недель до европейской войны. Корпус пережил его всего на два с половиною года!
Я преподавал в 1911-14 гг. в Пажеском корпусе военную историю и являлся, следовательно, в это время коллегой своего бывшего учителя. Ранним летом 1914 года учебный персонал давал ему в ресторане Пивато на Большой Морской прощальный обед и я на нем присутствовал. Но казалось, что, отвечая на тосты, он вот-вот склонит свою голову на бок, как он имел обыкновение делать, и, презрительно сощурив на нас свои близорукие глаза, обзовет всех нас «сокровищами».
А сын Рудольфа Игнатьевича Менжинского примкнул к большевикам немедленно после октябрьского переворота 1917 г. и вошел в первый призыв ленинского кабинета народных комиссаров. В паре и в рифме с другим поляком — знаменитым палачом Дзержинским — он правил страшным застенком Чека.
В специальных классах, как и в военных училищах, урочная система сменялась лекционной. Проверка усвоения знаний производилась в особо назначенное время. Это носило название «репетиций». Класс был разбит для них на группы из 5-6 человек, что давало возможность преподавателю спросить как следует за
[54]
час их всех, что являлось несомненным плюсом перед системой спрашивания в общих классах корпуса. В специальные классы введены были также практические занятия по тактике и военной администрации. Масштаб их был очень скромен, но все же это был шаг к самостоятельным упражнениям и к письменным ответам.
12 августа 1895 г. состоялось, как всегда после больших маневров, наше производство. Государь поздравил нас офицерами и камер-пажи — теперь бывшие — Императриц были вызваны на Царский валик, чтобы получить приказ из рук Их Величеств, и, так сказать, откланяться.
Впоследствии Государыня легко меня узнавала в массе офицеров. Так она подошла ко мне и поговорила со мной в 1896 г. в Зимнем Дворце на юбилее лейб-гвардии Егерского полка и значительно позже в 1901 г. на юбилее Пажеского корпуса тоже в Зимнем Дворце.
Помнил меня и Государь, как камер-пажа Императрицы, сказав об этом, когда я ему представлялся в 1912 году в Царском Селе по случаю назначения ординарным профессором.
[55]












Пользовательского поиска
 
Архив проекта -> Геруа Б.В. Воспоминания о моей жизни. Т.1. -> Пажеский Его Императорского Величества корпус
Designed by Alexey Likhotvorik 21.07.2012 02:44:46
copyright (c) 2003 Alexey Likhotvorik