НАДВИГАЛАСЬ мукденская катастрофа. Многие из тех, кто возглавлял действующую армию, ее видели и предчувствовали. Видел ее и отец.
На бесконечных совещаниях у Главнокомандующего Куропаткина его подчиненные не только предостерегали, но и предлагали план охвата большими силами, нашим правым крылом, левого фланга противника. Но Куропаткин счел этот маневр рискованным.
Чтобы описать последовательно события мукденского боя, я забегаю несколько вперед, беру выдержки из более позднего письма № 32, без числа, где отец подробно описывает, как развивались события под Мукденом.
"...Последнее письмо из февральских дней я закончил к тебе 17-го числа. Мы стояли еще в Суятуни, события назревали, но во мне жила глубокая вера в то, что дерзкий план, к выполнению которого приступили японцы, окончится для них печально и что из Суятуни мы пойдем к югу. Думалось лишь о том, что выступаем во вконец разрушенную страну и питание будет более или менее случайным. Думалось ...да, думалось многое: что из 1-й нашей армии, с левого фланга, пойдут полки, с этими полками составятся грозные силы, и с ними мы будем опрокидывать все на пути своем и погоним японцев.
Но полки из 1-й армии не шли, а их начали высасывать из нашей злосчастной армии, и собственно с 17-го числа же началась та нервная жизнь, которая помешала мне писать тебе вплоть до 10 марта. А события шли своим чередом, для всех был ясен тот умысел, который приводили в исполнение японцы, и только Куропаткин с упорством, достойным лучшей участи, продолжал веровать в то, что он создал в своем воображении. Сидели мы еще в поезде, но постель я уже не расстилал, сбрасывая иногда лишь на ночь сапоги, да и самые ночи в сущности отсутствовали. Вечером 18 февраля получили приказание о том, что 2-й армии надлежало отойти к Мукдену для защиты подступов к нему с запада, а нашему 5-му Сибирскому корпусу соответственно с этим изменить позицию, осадив назад правую оконечность.
Если Куропаткин не решался тянуть из 1-й армии подкрепления, то это и была та минута, когда следовало бы очистить Мукден или энергично приняться за вывоз и отправление тех бесконечных тяжестей, обозов, парков, которые были нагромождены в Мукдене и южнее его, т.е. при самих войсках. Но мысли Главнокомандующего не были никому известны, кажется, что едва ли эти мысли и выливались в определенную форму. Он хватался за всякие советы, перекраивал их по-своему и впоследствии эти советы выдвинул в качестве обвинительных актов против тех, кто советы подавал.
19 февраля отход нашего правого фланга совершился уже с горячим боем, а к полудню было получено известие, что у деревни Ланьшаньпу укрепленная наша опора этого пра-
[57]
вого фланга с налета взята японцами, что пытаются взять ее обратно, но пока безуспешно. По телефону Куропаткин порекомендовал отправить для наблюдения кого-либо из штаба армии. Ехать было поручено мне. Со мною отправился Парский. Около половины четвертого дня попал к месту боя. Японцы ввезли в Ланьшаньпу штук пять пулеметов, и все попытки выбить их из деревни вели к тяжелым потерям и не приводили к успеху, Уже тогда нервность в наших войсках была большая, и отступательная тенденция, втертая месяцами наших предшествовавших действий, сказывалась на хвостах. Обозы, даже санитарные, которые должны перевязывать раненых, плелись куда-то назад, склады и землянки горели, доказывая, что солдат и офицер порешили уже в душе, что с насиженных позиций пора отступать. Я ехал к месту боя среди пожарищ. Это было первое для меня зрелище, а затем вплоть до марта я жил среди пожарищ. Говорят, в своем секретном донесении, находясь в Мукдене, Куропат-кин приводил в свое оправдание какое-то общее нежелание сражаться. Но кто же виновен в том постоянном расшатывании всех устоев, всякой веры в правду того, что говорится свыше?
Смеркалось, бой принял местный характер. Ланьшаньпу отобрать не удалось, но и японцы вперед не могли продвигаться. Ничто не побуждало принимать какое-либо изменение в общем положении 3-й армии. Я потянулся к штабу 5-го корпуса, и тут мне сказали, что более получаса меня всюду ищут по требованию начальника штаба армии и что в штаб требованы корпусные командиры или, по крайней мере, начальники корпусных штабов.
Рысью поспешил я домой. Там уже разрабатывалось приказание об отходе ночью на другую, совсем-совсем неудобную и невыгодную для 3-й армии позицию, с тем чтобы можно было продолжать высасывание из нас войск во 2-ю армию. До двух часов ночи писали, работал телефон. Наш отход задевал существенно интересы 1-го корпуса, и только к третьему часу кое-как установилось, как именно занять новые места. Суятунь, насиженное место, оказывалась на линии наших цепей. Около четырех часов утра поезд отошел назад, на разъезд Сяхетунь, где прежде стоял Куропаткин, только накануне переехавший в Мукден для более удобного руководства.
Тяжелым сном забылся я до половины седьмого утра и вскочил, чтобы проверить, отправлены ли те войска, которые потребовал от нас Куропаткин. Оказалось, что задремал я, задремали потому и дежурные - правда, все измученные бессонными ночами. Войска не были отправлены. Пришлось наверстывать пропущенное.
Еще более скверное создалось положение для нашей армии. Позиция растянутая, неподготовленная, войск осталось уже мало. Между тем ежечасно по телефону то командующий армией, то начальник штаба и Куропаткин то умоляли, то повелевали отправлять от нас еще и еще войска в Мукден. Какой материал для признания его немощи как полководца давал бы он, если бы все это было на бумаге. Но телефон все уносил в вечность, а от записанного кем-либо ведь всегда можно отказаться или сказать, что запись сделана неправильно, переврана.
На другой день я был послан в стык между нашей и 2-й армиями для ознакомления с положением дел. Тут мне еще улыбалась надежда. В этом стыке японцы были утомлены, сил было мало, наша артиллерия брала верх, положение этого стыка было для неприятеля настолько опасным, что я мечтал о дружном ударе. В соответствии с моими мечтами я увидел движение из 2-й армии с того берега Хуньхе четырех полков. Мы могли - при полной своей бедности - прибавить несколько своих. Думалось, что сегодня наконец наносим удар в слабую точку противника".
Вернувшись в штаб, преисполненный надежд, отец послал телеграмму домой: "Переживаем переворот лучшему. Утомлены физически, бодры духом". Но надежды не сбылись, и вечером Михаил Васильевич узнал, что "2-я армия полки свои снова потянула на тот берег, от атаки с нами, видимо, отказались. Уже тогда вера в успех всего боя под Мукденом утрачивалась, если бы и были наконец потребованы силы из 1-й армии, то они должны были опоздать для победы и могли прибыть к обеспечению отхода, к благополучному отходу. Но Главнокомандующий, видимо, еще не решался откровенно произнести слово "отход". Из Мукдена ничего не вывозилось, он все еще надеялся задержать японцев жалкими "пакетиками", которые он успевал вытянуть везде, где только
[58]
можно. Чтобы шире вытягивать из нас, 22-го вечером получено приказание 3-й армии отойти на позицию за рекой Хуньхе. За эту же реку отходит и 1 -я армия.
Удручающе всегда действует то, что приказания его получаются уже тогда, когда нужно их исполнять. Какое-то полное забвение расстояний, времени, сил людей. Чисто сказка. Отход от Сахетуня должен был повлечь за собою оставление поезда, быть может, на все время войны, до обратного возвращения, если на это соблаговолит Господь. В два часа ночи был назначен отъезд Бильдерлинга в восточный импань Мукдена, но он выехал раньше. Дежурить у телефона, а потом наблюдать за отходом последних частей возложено было на меня. К восторгу начальника поезда ровно в два часа мои телефоны сняты, я покинул поезд и перебрался в юрту. Через каждые десять минут приходили в юрту и говорили мне: горит такая-то деревня, загорелся склад там-то. Значит, постепенно отходили назад наши передовые части, а наш солдат не может, оставляя какое-либо место, не поджечь того жилища, которое его только что укрывало от непогоды. Минуло шесть утра, стало светать, все передовые войска минули уже Сахетунь, и я выехал к резерву - последним пяти батальонам, еще остававшимся на месте, распорядился высылкой дозоров. Скоро прошли и эти пять батальонов. Впереди лишь конные охотники, да смелый строитель конной железной дороги схватывал и увозил, насколько было возможно, из-под носа японцев звенья дороги и отправлял вагонетки. Оставались громадные интендантские склады: сухари, зерно, мороженое мясо, рыба... Русские миллионы. Бросалось все, но позади, в версте, была позиция. Зажечь - и дым потянуло бы на нас. Я наблюдал, чтобы не зажгли и не парализовали бы возможность обороны.
С охотниками начал отходить и я со своими офицерами, проехали вдоль фронта новых позиций, едва-едва занятых еще не разобравшимися войсками. Только тогда, когда я переезжал через мост на реке Хуньхе, загремел первый орудийный выстрел. Японцы дали спокойно отойти нам на новые места и спокойно, медленно, осторожно сближались с нашей позицией.
Было чуть позднее одиннадцати часов утра, когда я прибыл в восточный импань, нашел свою холодную, неприютную комнату, оклеенную обоями.
И день опять такой же тягостный, опять то же бесконечное требование войск, угрозы, что мы берем на себя тяжелую нравственную ответственность перед Россией, не давая ему батальонов. Последнюю фразу Куропат-кин высказал мне, когда я был у телефона, и в ответ на нее я спросил, а что если японцы, не сдерживаемые почти несуществующей 3-й армией, займут Мукден с юга? Самоуверенно заявил он мне, что 1-я и 3-я армии опираются на такие неодолимые позиции на Хуньхе, что опасаться за это нечего. Какое заблуждение! Позиция летом, когда Хуньхе - преграда, конечно, была. Но в это время Хуньхе была покрыта льдом и никакой помехи неприятелю не представляла.
Утро 24-го было ужасное. Ветер с юга сильный, и тучи пыли, песку скрывали все в десяти шагах. Насколько уже скверное было настроение, видно из такого случая. Около одиннадцати часов утра в импань - верстах, значит, в пяти от позиции - прилетает какой-то растерянный артиллерийский капитан и просит карту, чтобы пройти на такую-то деревню, куда он должен отступить с позиции. Взволнованный, приходит ко мне начальник штаба 6-го Сибирского корпуса Постовский и говорит, что дела плохи, позиция прорвана, войска отступают и одна батарея уже здесь. В эту минуту подошел ко мне и этот артиллерийский капитан. Сказав, чтобы его задержали пока в импане, я поскакал, насколько было возможно скакать в тучах пыли, на позицию 6-го корпуса. По пути - мортирная батарея. "Вы куда?" - "Отступаем". - "По чьему приказанию?" - "Какой-то артиллерийский капитан". - "Где командир батареи?" - "Поехал узнать, куда отходить". - "Скажите командиру батареи, что его поступок называется бегством, что его долг погибнуть на позиции, с которой отступления не будет, и что самое лучшее, что он может сделать,-немедленно вернуться туда, где повелевает ему быть долг".
Продолжая путь и уже подъезжая к позиции, я увидел, что мортирная батарея уходила так поспешно, что оставила даже свои снаряды на месте, где стояла. К чести батарейного сказать, что, оглянувшись назад, я увидел подходящую батарею, возвратившуюся назад. Догнал меня Кортацци. Захватив батарейного командира, мы группою поехали вдоль позиции, чтобы
[59]
отыскать того начальника, у которого удрала скорострельная батарея. Дело в том, что войска оставались на своих местах. Японцы были на том берегу, и только свист пуль и шрапнели указывал на их присутствие вблизи.
Сдав как мортирную батарею, так и основного возвращенного беглеца ди-визионеру, я поехал к генералу Леммингу выяснить положение дел. По телефону выхлопотал у генерала Бильдерлинга один батальон из резерва и кратчайшим путем часам к четырем вернулся в импань. Принесли в судке какую-то еду, довольно скверную, неохотно я ее поел. Утром получена записка Куропаткина с приказом отправлять обозы назад, на что он давал следующие три дня.
Полная неизвестность, что творится у Каульбарса, что предпринимает Куропаткин, какое-то резко выраженное недоверие на лицах к моим словам, обращенным к встречным старшим офицерам, что отхода с этих позиций быть не может, что здесь мы должны дать решительный отпор... Все это навевало тяжелые мысли.
В 8 ч 40 мин вечера приезжает ординарец и привозит какой-то приказ... С наступлением темноты армиям начать отступление малыми переходами на Телин! "С наступлением темноты" -когда темнота уже наступила. "Начать отступление" - когда при армиях тысячи повозок. Опять забвение самых простых вещей. Забвение неприятное!..
В десять часов наш обоз отправился на Мандаринную дорогу. На оставшихся циновках кое-как промаялись до четырех часов утра и тогда, сев на лошадей, двинулись к северным воротам Мукдена, объезжая город вдоль стены. На первой же версте Кортацци слетел с конем в глубокую яму. Конь придавил его. Еще слава Богу, что удалось отправить в госпиталь, и теперь он из Харбина отправляется в Россию. Ноги до сих пор не действуют, и едва ли он скоро вернется в армию. В его лице я лишился энергичного, разумного работника".
Три недели было отцу не до писем. Лишь 26 февраля, на следующий день после мукденской катастрофы, Михаил Васильевич посылает телеграмму домой, чтобы дать о себе более скорую весточку и успокоить жену: "Дорогих родных издалека обнимаю, благослови вас Бог. Надежды предшествовавшей телеграммы были преждевременны. Целую. Алексеев".
Вторая телеграмма из Телина, 28 февраля: "Удручен. Все вещи, собственная лошадь пропали. Телеграфирую, что прислать необходимо. Целую крепко. Алексеев".
И 5 марта: "Нет времени писать. Здоров. Благослови вас Бог. Целую. Нужен сюртук, чакчиры. Алексеев".
Очередное письмо, кажется № 30 (отец сам забыл номер), пишет он лишь 7 марта, на походе в деревню Шахедзе.
"Как в тяжелом сне, как в кошмаре прожиты те дни, которые протекли с отправления предшествовавшего моего письма к тебе, с чувством гнетущим проходят в памяти недавно минувшие события. Главный виновник их уже сошел, по счастью, с арены своей полководческой деятельности. Отправился в Петербург, с тем чтобы там и в пути еще наполнять свои мемуары и писать обширные записки, в которых будет обвинять всех, кроме самого себя. Это он уже проделывал здесь после 25 февраля, когда к нему явились генералы Бильдерлинг и Мартсон, он высказывал свое неудовольствие то на того, то на другого. Думаю, что, когда к нему явились командующие 1-й и 2-й армиями, он взвалил вину на командующего 3-й армией.
В одном он был, по-видимому, глубоко убежден, что его действия стояли вне упрека, и совершенно не рассчитывал на свою смену, которая явилась для него неожиданною и поразившею. Об этом я скажу несколько слов позже, если только успею. Письма теперь отправить, впрочем, нельзя. Мы пока отрезаны от почты, но можешь сдать письма, и если бы не имели молодца-телеграфного чиновника, то не могли бы даже телеграммою дать о себе вестей.
Я, насколько помню, писал тебе, что 11 февраля начался период боев. 25-го числа русская армия перенесла день бедствия и позора, имея право рассчитывать на победу или, по крайней мере, на спокойный уход к северу от Мукдена, понеся при этом лишь моральный удар оставления этого важного во всех отношениях пункта.
Но наш воевода заставил нас пережить горечь поражения, подобного которому давно уже не приходилось испытывать.
11 февраля японцы повели энергичнейшую атаку на нашу 1-ю армию, но силами сравнительно слабыми. Это было ясно, очевидно для всех. Не отрицал этого и сам генерал Линевич, но, конечно, тянул к себе войска из
[60]
стремлений честолюбивого характера. Для одного из командующих армиями такие стремления законны и объяснимы. Для того-то и сидел Главнокомандующий, чтобы беспристрастным взором окидывать всю совокупность событий и соответственно с этим распределять силы.
Лишенный всякого чутья истинного полководца, никогда не умевший разбираться в обстановке, Куропаткин на левый свой фланг, в 1-ю армию, погнал все, что только мог, и прежде всего обобрал армию Каульбарса, составлявшую правое крыло нашего расположения. Напрасно с первых же дней доказывали Куропаткину, между прочим, в письмах и от нашего штаба, что на левом фланге только демонстрация, ничего серьезного, решительного. Он гнал туда войска и довел численность их до цифры свыше 170 батальонов.
Это в полной мере отвечало желаниям и видам японцев. Громадными силами направились они отчасти против нашей армии, а главным образом против армии Каульбарса, стоявшей в самом невыгодном положении на обеих берегах реки Хуньхе. По частям стали бить войска этой армии и отбрасывать к северу по направлению к Мукдену. С потерями, теряя много, отходили корпуса 2-й армии.
Вопрос для всех обрисовался. Японцы решались глубоко обойти нас с правого нашего фланга.т.е. исполнить такой же маневр, на желательность и необходимость коего все время указывали Куропаткину и который признавался им невозможным по рискованности и опасности. Японцы преподали урок ему, приняв план несоизмеримо рискованнее и опаснее, чем предлагали и советовали Куропаткину.
Обрисовался план неприятеля для всех, даже маленьких людей. С каждым днем увеличивались силы японцев на западе, все настойчивее распространялись они к северу, охватывая армию Каульбарса.
Но всем было понятно, кроме нашего горе-воеводы, который с предвзятостью, с бестолковым упорством продолжал ожидать главного удара на армию Линевича, берег Фушинские копи (уголь), не решался брать оттуда ни одного батальона, а для усиления 2-й армии начал усиленно обирать нашу армию и постепенно, повелевая, приказывая, умоляя, прибегая к нелепым приемам, отнял более половины, оставив около 40 батальонов, т.е. немногим более одного корпуса. Но если бы это был корпус! Нет, это были клочки трех корпусов, а остальные клочки пошли по батальону во 2-ю армию. Что там была за организация! Это лоскутное одеяло, забвение всех основных правил и законов организации. Пройдет еще месяц, прежде чем мы восстановим наши растерянные полки и батальоны.
И ведь все эти лоскутки шли на то, чтобы затыкать дыры, прорехи. Он не имел понятия о нанесении ударов. Он почитал возможным лишь парировать удар равносильного, а то и более слабого противника. Надерганные батальоны исчезали в боевой линии Каульбарса, который, в свою очередь, не оказался способным принять ни одной меры без одобрения того же Куропаткина. С каждым днем положение становилось тяжелее и безнадежнее. Только в один день, когда я вырвался посмотреть на положение 2-й армии, казалось, успех склоняется в нашу пользу. Об этом я и телеграфировал тебе. Но этим нужно было пользоваться. Каждая минута была дорога. Нужно было тянуть половину 1-й армии и с этой половиной смело, решительно атаковать японцев и гнать их не домой, а в Монголию. Даже посредственный полководец благовременно на что-либо решился бы:
1) или притянуть от 1-й армии 80 батальонов из 160 и с ними смело бить неприятеля и нещадно гнать;
2) или благовременно отказаться от Мукдена, загодя отправить все склады и обозы, которыми, по своему обыкновению, Куропаткин загромоздил весь тыл армий.
Но наш воевода ни на что не решался, сидел упорно, взирая, как японцы подходят с севера к железной дороге. Наконец, когда уже было поздно, он решается взять из 1-й армии 24 батальона, но вместе с тем оттянуть их с сильных позиций 1-й и 3-й армий и отвести чуть ли не к самому Мукдену на никуда не годные места, которые только он в своем ослеплении считал сильными позициями. 24 батальона делу не помогли, а новая позиция была без труда прорвана.
А 24 февраля в 8 ч 40 мин вечера мы получили приказание "ночью армиям начать" отступление к Телину.
Пойми, моя дорогая, всю нелепость этого распоряжения. Десяток тысяч повозок нужно было вытянуть почти на одну дорогу; тысячу орудий, 370 батальонов, соприкасавшихся с неприя-
[56]
телем на 1000-1500 шагов, вывести из огня при условии такого расположения, какое я изобразил тебе на чертеже. Только полководческая немощь, недомыслие могли рассчитывать на вывод армии из такого положения и с легким сердцем отдать такое запоздалое распоряжение.
В четыре часа утра 25 февраля - злополучный день - я заехал на Мандаринную дорогу к северным воротам Мукдена. Море - море! - повозок выливалось потоками с разных боковых дорог. Беспорядочно, в несколько рядов, все это тянулось к северу и тянулось до десяти часов утра. Только в одиннадцать часов могли тронуться наши ничтожные по силе войска 3-й армии. Но в это время горами между отдельными колоннами успели уже протиснуться небольшие части японцев и начали артиллерийским огнем обстреливать густые массы обоза.
Понятно, что произошло в этой недисциплинированной толпе. Все наши батальоны ушли в заслоны, но японцы продвигались к северу и продолжали огонь по обозам.
Уничтожение наших складов собственными руками повело к тому, что спирт попал в солдатские руки, и половина солдат оказалась пьяной. Результат оказался плачевным. Расплывшаяся на широком фронте, эта сволочь повалила назад, уже вполне беспорядочной толпою. Ни увещевания, ни шашки, ни угроза револьвером не могли сдержать мерзавцев, потянувшихся в узкое пространство, еще не замкнутое неприятелем. Бегство обозов, стихийное отступление в одиночку полков представляло картину глубоко возмутительную. Поле усеяно было брошенными повозками, любители наживы бросали ружья и занимались грабежом, и, в общем, каждая каналья искала спасения. Офицеров вообще мало, а в эти минуты и наличные куда-то исчезли, попрятались. Инертные, непредприимчивые, утратившие уже лучших своих представителей, они предпочли последовать примеру своих подчиненных.
Боже, Боже, какое это было разложение армии! Куропаткин год приучал армию только к отступлению. Он не дал ей ни одного ясного дня, ни одного призрака победы, труся каждого смелого предприятия, не решался ни на что, кроме отступления, он глубоко внедрил в сердца солдат и офицеров, что русские должны только отступать. "Вы зачем здесь?" - спрашиваешь офицера. "Прикрываю отступление..." "Куда идет обоз?" - "Отступает". Меня с первого дня возмущал это переворот в сердцах нашей армии, и это принесло свои горькие плоды 25 февраля. Армия не хотела сопротивляться!.. Она без оглядки отступала!.. Обязанная своим подлым духом своему Главнокомандующему. При этом бегстве обозов обозный моей двуколки выбросил все мои вещи и решил спасать свою великую особу на пользу родины. Шелухин (денщик. - В. А.-Б.) спас кровать, мешок. Все с таким старанием подобранное, заготовленное пропало в одну минуту. Хорошо еще, что спаслись вьюки с двумя сменами белья. Кавалерист упустил - а я думаю, продал - лучшую лошадь. Словом, личные мои дела материальные потерпели полное крушение. Но это ничего. А потерпели крушение мои идеалы, моя вера в мощь армии, в ее высокие качества, которые могли возместить недостаток науки. Войска, побывавшие в руках Куропаткина, развращены, в корень испорчены, их нужно перевоспитывать...
На сегодня я кончаю, есть случай отправить письмо. Буду потом продолжать, буду печаловаться тебе на тяжелую судьбу России.
Вы молились за меня 25-го числа, и Бог оставил меня целым".
Отец не пишет семье, что в этот день под ним была убита лошадь, об этом мы узнали только по его возвращении домой.
[62]
|